— Откудов, кисла шерсть, знаешь все это? — забросали нищие старого враля вопросами.
Таких вралей хватали, били плетьми, сажали в тюрьмы, но чем усердней хватали, тем больше и больше их появлялось. Ими кишели дороги, деревни, города, они были неистребимы, как запечные тараканы.
Даже можно сказать так: в смутное, легковерное это время почти каждый был сам себе враль, потому что всякий бедняк, бесправный и поруганный, превращался в мечтателя-соблазнителя, каждый мыслил, что вот-вот придёт, наконец, пора-времечко, когда будет земля, воля и всяческие послабления.
Вскоре прибыли в Казань и посланные из Петербурга «черкесы» — Перфильев с Герасимовым.
— Ну, что ж… Дело ваше для отечества отменное, — сказал, выслушав их, губернатор. — Отдохните да поезжайте с богом к своему коменданту Симонову.
При свидании Кар сообщил Бранту о неудачных стычках с Пугачёвцами, о причинах этих неудач, затем стал жаловаться на свою застарелую болезнь: во всех костях снова появился нестерпимый «лом», а в теле лихорадка и трясение. И когда он, Кар, стал терять последние силы, то решил спасать как свою жизнь, так и безнадежное положение на фронте.
Губернатор Брант, раздраженный речами неудачника, с болью в сердце рассматривал вспухшие склеротические вены на своих старческих руках (следствие понесенных им за последнее время забот и неприятностей) и, укоризненно поглядывая на взволнованного Кара, то и дело повторял:
— А мы-то надеялись… А мы-то уповали на вас. И вот что вышло…
Конфуз, неизгладимый конфуз!
— Но вы понимаете, дражайший Яков Илларионович, — оправдывал себя Кар, — без больших кавалерийских сил и без хороших пушек там и делать нечего: враг искусен, силен и весь на конях. Я-то боевой генерал, я-то смотрю на вещи трезво. А Захар Григорьевич Чернышев…
— Граф Чернышев тоже самый боевой генерал, — возразил мягкий по своей натуре старый Брант и, притворяясь строгим, сердито пожевал губами. — Первостатейный генерал. Герой!
— Да, да… Но Чернышев, да и все там в Питере самого превратного мнения о мятеже. Вот я и собрался в Петербург, я все приведу в ясность. И ежели моим словам не будет оказано достодолжного доверия, ласкаю себя смелостью дерзнуть обратиться к самой императрице. Надо спасать Россию, Яков Илларионович!
— Надо спасать Россию, надо спасать дворян! — подхватил Брант и, нащупав пульс, стал незаметно считать удары сердца. — Вся моя губерния встревожена, — продолжал он чуть погодя, — я уже не говорю об Оренбургском крае — помещики бросают свои поместья и бегут кто куда, крестьяне, оставшись без надежного обуздания, бесчинствуют, жгут поместья, режут скот, грабят господское добро… А на уральских заводах что творится…
Бог мой! Но у меня нет воинских команд, чтоб приводить чернь к повиновению, чтоб карать мятежников, чтоб охранять священную собственность дворянства… И вы верно изволили молвить: Россию спасать надо!
— Надо, надо, Яков Илларионович!.. И аттестуйте мне какого-либо искусного лекаря.
Пульс у Бранта показывал сто пять в минуту. Брант сразу упал духом, извинился, разболтал в рюмке воды успокоительные капли, выпил и сказал, обращаясь к Кару:
— Навряд ли вы найдете в Казани доброго эскулапа… Плохие здесь лекаря. Вот и я — пью, пью всякую аптеку, а облегченья нет.
Пробыв в Казани двое суток, болящий Кар двинулся в Москву, предварительно послав графу Чернышеву частное письмо, в котором между прочим сообщал: «Несчастие мое со всех сторон меня преследует, и вместо того, что я намерен был для переговору с вашим сиятельством осмелиться выехать в С. — Петербург, подхватил меня во всех костях нестерпимый лом, и, будучи в чрезвычайной слабости, принужден был поручить корпус генералу Фрейману, отъехать на излечение в Казань, где по осмотре лекарском открылась, к несчастью моему, еще фистула, которую без операции никак излечить не можно. По неимению же здесь нужных лекарств и искусных медиков решился для произведения сей операции ехать в Москву, уповая на милость вашего сиятельства…»
Еще в начале ноября Екатерина повелела архиепископу казанскому Вениамину составить увещание к верующим по поводу «богомерзкой смуты».
Вениамин поручил это сделать архимандриту Спасского монастыря, Платону Любарскому. Увещание было своевременно оглашено по всей казанской епархии.
После же отъезда Кара в Москву, когда по Казани стали ходить неблаговидные по отношению правительства пересуды, Вениамин приказал снова огласить пастве свое послание.
«Твердитесь разумом, — писал он, — бодрствуйте в вере, стойте непоколебимо в присяге, яко и смертию запечатлети вам любовь и покорение к высочайшей власти».
Он между прочим в своем посланьи говорил, что Петр Третий, чьим именем назвал себя Пугачёв, действительно умер и погребен в Александро-Невском монастыре, что тело его стояло в тех самых покоях, где жил Вениамин, и что на его глазах приходили вельможи и простолюдины, дабы поклониться праху почившего. Вениамин свидётельствует, что тело Петра Третьего перенесено при стечении народа из его архиерейских покоев в церковь, там отпето и самим Вениамином «запечатлено земною перстью», то есть предано земле.
Но простой народ уже не верил ни царицыным манифестам, ни непреложному свидётельству своего архипастыря, народ брал под подозрение все слова, все действия правительства и церкви. Униженные люди, раз почувствовав в себе некую, хотя бы призрачную, душевную дерзость и свободу, слепо верили только манифестам живого царя-батюшки, невесть как залетавшим в их родную Казань.