Пока Горшков, сопя и выделывая губами натужливые гримасы, писал, Пугачёв, наморщив полуприкрытый челкой лоб, выискивал в своей памяти знаменитых генералов, с коими приходилось ему встречаться. «Граф Чернышев, с ним мы Берлин брали!» — мысленно воскликнул Пугачёв и спросил Горшкова:
— Ну, что, господин секретарь, написал, что ли? Пиши еще… как его… лескрип: «И жалуем мы тебя, Ивана Зарубина, в графы Чернышевы.
Отселева ты больше не Зарубин-Чика, а именоваться тебе по всей государственной форме тако: граф Чернышев…» Господа Военная коллегия, поздравляю вас с новым произведенным графом! И напредки нам надобно, внушения ради, званья графьев да князьев раздавать достойным. Давилин, прикажи, чтоб из пушки три раза вдарили в честь нашего казацкого графа Чернышева. А ты, Овчинников, не забудь объявить по полкам, чтобы честь-честью касаемо чина и порядка.
С казнью полковника Лысова воздух очистился: атаманы и все приближенные вздохнули свободнее. На душе Пугачёва тоже полегчало, как будто ему вырвали больной, сгнивший зуб.
За последнее время Дмитрий Лысов стал вносить в армию начало распада.
По природе предприимчивый и коварный, он явно горел завистью к Пугачёву, умышлял тем или иным манером свалить его, захватить власть и объявить себя «не каким-то там царем», а доподлинным «казацким батькой». В этом духе он и действовал: копил богатства для подкупа нужных людей, старался расположить к себе казачьи низы, крестьян и солдат. Привлек на свою сторону офицера Волжинского. Эти кривые, но далеко нацеленные пути Лысова впоследствии узнались.
Пугачёвскому штабу довелось принять меры, дабы на корню прикончить брожение в армии. Военной коллегией было предано казни двенадцать явных изменников. А когда начались побеги заговорщиков, беглецов ловили и немедля вешали. «Нечего злодеям мирволить, — говорил Емельян Иваныч в Военной коллегии и добавлял с угрозою:
— Я еще доберусь и до шатунов-паскудников, кои не прочь повоздыхать об участи изменников… То в понятие воздыхатели не берут, что не укроти мы бешеного пса — он тысячи невинных загубит!»
Большую, полезную для порядка работу среди казаков, крестьян и солдат вели офицер Горбатов, атаман Витошнов, Горшков, Шигаев, полковник Падуров, отчасти офицер Шванвич. К речам депутата Большой комиссии, полковника Падурова, всегда носившего на себе депутатский золотой знак, народ относился с особым доверием. Верили люди и слову Горбатова, они уважали его как офицера, самовольно передавшегося батюшке.
— Мы, как люди образованные и в Петербурге подолгу жившие, — говорил Горбатов, — можем вас заверить, что тот, который называет себя государем, есть истинный государь Петр Третий, уж вы никакого сомнения не держите в мыслях. Он и в военном деле искусен, и ум у него крепкий, и государственные знания его предостаточны, да и по портретам зело схож, только что бороду отпустил.
Эти речи говорились не как заранее приготовленные, а как случайные дружеские беседы во время обычных учебных стрельбищ при полевых экзерцициях. Пугачёву было известно усердие офицеров, он прислал в подарок Горбатову и Шванвичу по отличной шубе.
Офицер Волжинский, живший в одной избе со Шванвичем, был арестован и казнен. Ему вменялась в вину государственная измена. Он подговаривал своих гренадер сесть ночью на казацких коней и мчать к губернатору Рейнсдорпу.
Выдали его сами же гренадеры, в том числе денщик Шванвича, старый Фаддей Киселев. Он еще в походе усумнился в Волжинском и непрерывно следил за ним.
Вскоре после казни Волжинского в избу к Шванвичу с небольшим мешком в руке вошел Андрей Горбатов.
— Здравствуйте, Шванвич, — поприветствовал он молодого человека, читавшего возле окна книгу. — Вы не удивляйтесь, что я вломился в вашу келью без зова. Меня полковник Падуров направил к вам в сожители. Которая койка Волжинского? Эта? Чудесно! Жизнь есть жизнь, война есть война! Один уходит — другой — на его место! — Он бросил мешок в угол, снял шубу.
Молодые люди пожали друг другу руки. В связи с изменою Волжинского юный Шванвич приметно насторожился и с людьми держал себя замкнуто. С Горбатовым он уже успел встретиться несколько раз, Горбатов был симпатичен ему.
— Слушайте, Горбатов, я ласкаю себя надеждой, что мы сойдемся хорошо.
— Что ж, Шванвич, я буду рад этому… Вот дурак какой сожитель ваш, Волжинский этот, — продолжал он. — Взял да и сгубил себя безрассудно. Да разве побеги устраивают так?.. Сущий дурак! Без меры болтал и… все прочее.
Горбатов отдернул занавеску в кухню, заглянул на печку, спросил:
— Вашего личарды, Киселева, нету?
— За бараниной ушел.
— Так вот, — раздумчиво сказал Горбатов, провел пальцами, как гребнем, по волнистым белокурым волосам, сел на кровать и уставился в лицо Шванвича темными улыбающимися глазами. — Так вот, Шванвич, можно нас с вами поздравить: мы оба на службе у самозванца… Да, да, у самозванца! Но какого! Талантлив, как сто чертей…
— О каком вы самозванце? — воскликнул Шванвич с явным притворством, тем не менее вздрогнул, как при ударе. — Он же царь, Петр Третий. Я безоглядно почитаю его таковым.
— Ай, ай, Шванвич! Как не стыдно прикидываться! — по-серьезному возразил Горбатов, глаза его перестали улыбаться. — Он такой же царь, как царица Екатерина — матерь всех скорбящих. Оба неплохие актеры, только наш играет по воле народной, а та — под дудку сиятельной знати… Что, не так?