Емельян Пугачев. Книга 2 - Страница 221


К оглавлению

221

— Таперь снега глубокие, кругом бескормица, — говорил он, поддакивая своим атаманам, — не больно-то прытко они поскачут. Им еще далеко до нас.

Генералишке Кару надавали тумаков, ну так и Голицыну-князю накостыляем в шапочку.

Однако вот уже четыре месяца осаждает он Оренбург и напрасно тратит силы на овладение Яицким городком. Четыре месяца — не малый срок.

Когда-то он гордо бросил: «Кто едет, тот и правит». Но тот, кто топчется на месте, никуда не едет. Это видит и этому радуется правящий Петербург, видит и понимает Бибиков. Чем дольше Пугачёв проканителится под Оренбургом, тем легче будет Екатерине собрать против него силу. И Екатерина уже начинает обольщаться мыслью, что «самозваный супруг» её близок к поражению. Впрочем, царице могло так казаться только издали, и вряд ли она ясно представляла себе трагическую глубину народного движения.

А правящий Петербург, со всеми Чернышевыми — Орловыми, по части Пугачёвского восстания, пожалуй, понимал еще меньше, чем Екатерина. И лишь генерал-аншеф Бибиков своим русским охватистым умом трезво оценивает всю серьезность грозного народного движения. Он близок к центру мятежа, ему с горы видней.

А что ж сам Пугачёв? Как он смотрит на события, спешившие ему навстречу? И видит ли он что-либо в непроглядной кутерьме поднявшейся бури? Одно было несомненно: пока что весь свет заслонен для Пугачёва двумя преградами: Оренбург и Яицкий городок. И где-то там «граф Чернышев» Уфу берет; атаман Грязнов — Челябинск; Кузнецов — Кунгур. Пускай берут, пускай множат его славу! Башкирцы, татары, киргизы поднялись, под его знамена крестьянство собирается, крепости ложатся в прах, уральские заводы преклоняются. Но прежде всего две горы надо повалить: Оренбург и Яицкий городок, того и атаманы ждут. А там судьба укажет…

Однако тревожные думы нет-нет да и пронижут душу Пугачёва: не прозевать бы больших дел, не остаться бы в круглых дурнях на голом месте возле Оренбурга.

…Звенит колокольчик под дугой, брескочут шаркунцы, тройка бежит внатуг то ровной степью, то с увала на увал. Невиданно глубокие, белейшие снега кругом. Пугачёв закутан в лисью шубу, на Падурове меховой чекмень.

Круглолицый, в полушубке, парень поспешает за царскими санями, тащит в поводу тройку заводных на смену лошадей. Впереди и сзади «батюшки» движутся две полсотни яицких молодцов-казаков.

Тройка мчалась под гору. Ермилка, присвистывая, посматривал на сверкавшие подковы двух пристяжек: у левой пристяжки задняя подкова хлябала, надо подковать.

— Слышь, полковник, — обращается Пугачёв к своему соседу. — А ну-ка ответь, пошто это люди женятся? И стоит ли человеку жениться? Только чего-нито смеховитое загни, а то скука! Ась?

— Со всем нашим усердием, — ответил Падуров. Ему тоже хотелось развеселить Пугачёва. — Насчет женитьбы так, ваше величество. Один юноша спросил старика: стоит ли ему, юноше, жениться? Старик, нимало не смутясь, ответствовал: «Делай, как знаешь. Впрочем, в том и другом разе пожалеешь».

— Мудрено, шибко мудрено, — помолчав, проговорил Пугачёв, двигая бровями. — Стало, выходит: женишься — пожалеешь, что женился, не женишься — пожалеешь, что не женился. Ха-ха-ха!.. Вот так заганул загадку!

— Сие называется восточная мудрость, ваше величество.

— Наша казацкая премудрость куда сподручней: чик-чик, да и к сторонке… Ну, а как Фатьма-то твоя? Дружно ли живете-то? Обиды не творишь ли ей?

— Избави бог, государь, — проговорил Падуров. — Живем душа в душу.

Она и по хозяйству хороша…

— Да и в бою не промах! — прервал его Пугачёв. — Золотая баба! Скажи на милость — баба, а сколь сердито с неприятелем бьется! Вот гляжу-гляжу, да в сотники произведу ее… А что? Да, брат Падуров, вот я все пристреливаюсь глазом к людям-то разным, к татарам да башкирцам, да и думаю: эх, думаю, руки развязать бы им да пригреть людишек-то, что и за народ был бы!.. Якши народ, Падуров!

— Народ — не надо лучше, государь. Якши!

— Ну, а братишка-то ейный, как его…

— Её брат, Али, при нас. На татарском наречии он многие деловые бумаги пишет, паренек не без пользы для нас. Намеднись огорчил он нас известием. Долетел до него оный слух чрез «длинное ухо», как говорят степняки-киргизы, — сиречь чрез народную молву…

— Да в чем слух-то? Говори, друг!

— Будто бы родной отец Фатьмы и Али, обозлясь на Фатьму, что мусульманский закон нарушила, ищет её погибели. Он закоснелый изувер…

— А пускай-ка появится, мы ему башку-то с чалмой снимем… Ну, а поп Иван, тот как? Жаль, с собой не прихватили его.

— А он, государь, трезвый зарок дал, больше не пьет. А в пути соблазну опасается.

— Добро, добро, ежели пить-то бросил. Ведь он, ведаешь, тоже усердствует нам. Уж не сделать ли мне его митрополитом, ха-ха… Ась?

Снова едут молча и час, и два. День сиял, день звенел солнцем и морозом. Подобно расплавленному серебру, сверкали белевшие снега. И если б не были густы длинные ресницы Пугачёва, резкий свет, казалось, ослепил бы его глаза. Небо было голубое и высокое, как раскинутый над землею купол круглого шатра, и купол тот усыпан лепестками незабудок. А вверху купола солнце; оно горит, но не согревает, от солнца — свет и холод.

Лошади притомились. Ермилка стал перепрягать тройку. Свежие заводные кони побежали шибкой рысью. Пугачёв хмуро посматривал по сторонам. В его темных глазах отражалась не радость морозного сияющего дня, не приятное чувство быстрого, под звон бубенцов, движения, а какое-то душевное смятение, беспокойство.

221