Емельян Пугачев. Книга 2 - Страница 225


К оглавлению

225

Подвыпившие старики в ответ засмеялись, замахали на Емельяна Иваныча руками:

— Брось шутки-то шутить, твое величество! Господи! Только глазом поведи. Да чего тут… Ваше величество, дозволь сватов засылать!

— К кому же сватов-то, отцы? — шутливым голосом спросил Пугачёв.

— Господи… Да ужли ж мы не знаем… Утрафим!.. Доволен будешь! — еще более оживились старики, самовольно выпивая по стакашку.

Пугачёв подергал ус, нахмурился, сказал:

— Царская женитьба, старики, — дело зело важное… И мне, государю, предлежит совет об этом держать со своими атаманами. Уж такой закон издревле положен. Из предвека так. Ну, прощевайте, деды! Когда черед придёт, покличу, зык подам.

— Прощевай, отец наш, царь-государь! Так засылать сватов-то?

Пугачёв махнул рукой и, чтоб отвязаться от дедов, бросил:

— Коль охота большая, засылайте!

…Ночь Пугачёв спал плохо. Раздумывая над словами стариков, он мимовольно кружил мыслями около одной из многих девушек, которых он перевидал на своем веку: была то Устинья Кузнецова. Строгая и почти суровая, она реяла вокруг легкой тенью. То, помахивая платочком, пускалась в пляс в паре с государем и обнимала его, и жарко целовала в губы, то подходила вплотную к изголовью Емельяна Ивановича, нежной рукой гладила густые его волосы, воркующим голосом ворожила над ним: «Спи, мой желанный, спи…»

И разомлевший Пугачёв, улыбаясь своим грезам, уснул.

Проснулся он рано утром. Слышно было, как на кухне, за перегородкой, хозяйка Аксинья Толкачева гремит ухватами — должно быть, сдобные пироги, либо блины к завтраку печет: уж очень духовитый, такой приятный запах!

Умывшись и налюбовавшись вчерашним подарком — изумрудным перстнем, Пугачёв достал из своей укладки круглое фасонистое зеркальце, посмотрелся, с неудовольствием моргнул самому себе: «Ишь ты, шибко сиветь зачал», и с горькой шутливостью подумал: «А я сажей подмажу, черным не уважу». Он когда-то слышал от стариков-казаков заповедь: «Постризало да не взыдет на браду твою», — однако соблазн помолодеть взял свое, и Емельян Иванович послал Ермилку за цырюльником.

Брадобрей Мотька с облезлой головой и большим кадыком на длинной шее упал пред государем на колени.

— Встань, раб мой, — сказал Пугачёв важно. — Вот тут у меня, чуешь, с бочков возле ушей сединка завелась… Обработай-ка меня по-императорски.

Бороды не трожь, а с боков сними. Потрафь, брат!

Руки брадобрея дрожали. Прикусив кончик языка, он слегка побрил, слегка постриг высокую особу, припудрил оголенные щеки — Пугачёв значительно помолодел. Он взглянул в зеркальце и удивился: да он ли это?

Ха! Да ведь он теперь точь-в-точь, каким был семь лет тому назад на Каме, с дружком своим Ванькой Семибратовым. «Вот бы взглянул он на меня, на императора! Как-то он там, чувырло неумытое?»

3

В это время там, в Зимовейской станице, казак Иван Семибратов вместе с большой толпой станичников стоял возле хаты своего бывшего друга Пугачёва. Ядреный, большебородый, с лицом простым, широким и несколько придурковатым, он глазел на то, как сжигали Пугачёвское жилище.

Впереди толпы стояли: майор Рукин, войсковой старшина Туроверов, станичный атаман Прохоров, местное духовенство в облачении, почетная сотня донцов с ружьями. А возле самого дома орудовал с горящим факелом в руке палач.

Что же это за странное «позорище», чьим велением пущено пламя, превратившее в дым и пепел жилище Емельяна Ивановича Пугачёва?

В январе императрица повелела Бибикову и атаману войска Донского:

...

«Что же касается дома Пугачёва, то Донское войско имеет, при командированном из крепости св. Димитрия штаб-офицере, собрав священный той станицы чин старейшин и прочих жителей, при всех них сжечь и на том месте чрез палача или профоса пепел рассеять; потом то место огородить надолбами, оставя на вечные времена без поселения, яко оскверненное жительством на нем все казни и лютые истязания делами своими превосшедшего злодея, которого гнусное имя останется мерзостью навеки, а особливо для донского общества, яко оскорбленного ношением тем злодеем казацкого на себе имени».

И вот он, по приказу царицы, совершает обряд огневого поругания жилища того, чье имя должно было остаться «мерзостию навеки».

Станичный атаман, длинноусый и толстый, громоздясь на высоком, в четыре ступени, рундуке, кончил читать грамоту императрицы:

— «…яко оскорбленного ношением тем злодеем казацкого на себе имени.

Хотя отнюдь одним таким богомерзким чудовищем ни слава войска Донского, ни усердие к нам и отечеству помрачиться не могут.»

Изба Пугачёва стояла в унылой покорности, как ожидающий казни человек, и задумчиво слушала слова царицы. Два окошка её распахнуты, будто живые немигающие глаза, готовые заплакать. Серая с прозеленью из трухлявой соломы крыша притулилась вправо, словно отчаянно сдвинутая на ухо шапка.

Эх, пропадать так пропадать!

А ведь старая изба многое могла бы рассказать родным станичникам.

Ведь её выстроил и умер в ней первый её хозяин — Иван Пугач. В ней родился Омелька, и вот Омельки нет, и нет его Софьюшки с ребятами. И продали ее, избу, отставному казаку Евсееву за 24 рубля 50 копеек, и новый хозяин перевез её к себе в Есауловскую станицу. А после приехал офицер, отобрал избу от Евсеева, велел сломать и снова перевезти «прямо на то место, где его, злодея, Зимовейской станицы обитание имелось».

225