— Вы что сказать изволили, папенька? — спросила Даша.
— А? Нет, я ничего, — откликнулся Симонов. — Иди-ка, там тебя на кухне Мавра ждет.
Даша вытерла большую фарфоровую кружку петербургского ломоносовского завода и, вздохнув, вышла. Как только захлопнулась за ней дверь, Симонов схватил из шкафа штоф с водкой, с проворностью налил почти полную кружку, перекрестился, выпил залпом, крякнул и, махнув рукой, побрел к себе в спальню.
К полдню, приблизясь к городку версты на полторы, толпа в нерешительности остановилась: на том же месте, как и вчера, стоял отряд секунд-майора Наумова, впереди отряда густые рогатки, а перед рогатками — четыре полевые пушки.
Лишь только часть Пугачёвцев пошла, для пробы, конным строем на отряд, пушки загрохотали, засвистела картечь, конники повернули обратно.
Огорченный упорством Яицкого городка, Пугачёв на совете сказал:
— С голыми руками супротив пушек соваться нечего. Я свое войско верное зря тратить не стану. Пойдемте прочь куда ни то. Авось, одумаются, гонцов за нами спосылают. Тогда с честию войдем в городок.
— Пойдем, ваше величество, по линии до Илецкой крепости, — мазнув по надвое расчесанной темно-русой бороде, присоветовал высокий, сутулый Максим Шигаев. — По пути форпосты встренутся, людей да пушки забирать там станем.
Казаки поддакнули Шигаеву. Пугачёв подумал, снял шапку, почесал затылок. Ему нравился этот степенный казак с умными серыми глазами, да, в сущности, и спорить-то было не о чем.
— Ну ин пойдем по линии. Так тому и быть, — сказал он.
Двинулись степной дорогой вверх по Яику.
Возле форпоста Рубежного, пройдя полсотни верст, толпа остановилась на роздых. После обеда Пугачёв велел трубить сбор в казачий круг. Снова залился-зазвенел рожок губастого Ермилки. Звание горниста было его гордостью.
Когда круг собрался и Пугачёв вошел в него, шапки с голов как ветром сдунуло.
— Вот, детушки, — громко начал Пугачёв, — вас теперь у меня поболе четырех сотен. Неверная жена моя, немка окаянная Катерина, что со дворянами престола родительского лишила меня, она и вас всех, детушки мои, пообидела, лишила войско яицкое привилегий и вольностей и замест атамана подсунула коменданта Симонова. Ну, бог ей судья. А вот я, третий император Петр Федорыч, обычаи ваши древние блюду и сызнова дарую вам казацкое устройство, согласуемо древним обычаям. И положил я подкрепить вас чинами и званием, чтобы вы не бегали от меня, а были во всем довольны. Сего ради повелеваю выбрать вам себе вольным выбором атамана, полковника, есаула и четырех хорунжих. А ты, простой казак Давилин, отныне будь при моей особе дежурным, вроде адъютанта… Ну, с богом!
Казаки закричали «ура», стали швырять вверх шапки. Пугачёв поклонился кругу, отер пот с лица и пошел в свою палатку. Его поддерживали под локотки Яким Давилин и Зарубин-Чика, искренне привязанный к государю и больше всех оберегавший его.
Уж солнце стало садиться, когда Емельяну Ивановичу доложили, что круг закончил свое дело.
Андрей Овчинников выбран войсковым атаманом, Дмитрий Лысов полковником, старик Андрей Витошнов есаулом, Кочуров, Григорий Бородин и еще двое — хорунжими.
— В сем звании вашем мы согласны утвердить вас. Служите мне и делу нашему верою и правдою, — торжественно молвил Пугачёв стоявшим на коленях выбранным и допустил их к целованию руки. Поискав глазами, подозвал он к себе сержанта Николаева:
— Исполнил ли ты, молодец, повеление мое, написал ли присягу?
— Готова, ваше величество, — и сержант с учтивыми поклонами поднес государю лист бумаги.
— Секретарь, огласи присягу, да погромче, чтоб многому людству слышно было.
Иван Почиталин принял с поклоном из рук государя лист, вскочил на телегу, где, хлопая крыльями, горланил на всю степь красноперый петух, и неспешно, смакуя каждое слово присяги, прочел:
— «Я, казак войска государева, обещаюсь и клянусь всемогущим богом, пред святым его евангелием, в том, что хощу и должен всепресветлейшему, державнейшему, великому государю императору Петру Федорычу служить и во всем повиноваться, не щадя живота своего, до последней капли крови, в чем да поможет мне господь бог всемогущий».
Все казаки стояли без шапок, каждый вскинул вверх правую руку.
— Клянетесь ли повиноваться мне, своему государю? — вопросил Пугачёв.
— Клянемся! — гаркнули во всю грудь казаки, потрясая шапками. — Верой и правдой служить обязуемся!
— Клянетесь ли, что не спокинете меня, государя своего, и не разбредетесь по ветру, покамест мы вкупе не повершим дела великого?
— Клянемся, надежа-государь! Повелевай нами, свет наш!
Долго еще слышалось по степи: «Клянемся, клянемся!» Сам государь и большинство казаков смаргивали навернувшиеся слезы. Государь любовался бравыми, готовыми на подвиг молодцами, казаки любовались государем. От сердца к сердцу, из очей в очи шли невидимые токи взаимного доверия между вооруженной ратью и вождем ее.
О завтрашнем дне не думалось на людях. Только ночью, когда в изголовье — боевое седло, у ног конь привязан, а вверху бескрайняя крыша в звездах, мятежному казаку, будь он молод или стар, не дают покою думы о будущем. Казак ворочается с боку на бок, надвигает шапку на глаза, на уши, чтоб забыться, но думы не покидают его, и думы эти страшны. Они страшны потому, что к прошлому нет возврата, что навсегда отрезан путь к семье, к горькому родному дыму, от которого порой, быть может, градом катились из глаз слезы.