Емельян Пугачев. Книга 2 - Страница 62


К оглавлению

62

И они оба с вихрастым юнцом Мизиновым низко поклонились Шигаеву. Тот подсел к ним на луговину, сказал, похлопывая деда по крутому плечу:

— Ты, Пустобаев, не сумневайся в государе-то. Он доподлинный!

Завтречко тебе с Мизиновым присягу учиним.

— А я в отпор и не иду, Максим Григорьич. Мне кому не служить, так служить.

— Ты этак-то не брякай, старик, — вразумительно сказал Шигаев. — Одно дело народу, царю его служить, другое дело тем, кто народ в тоске держит, в порабощении.

— Оно точно, — вздохнул старик и опасливо огляделся по сторонам. — А по правде-то тебе сказать, Максим Григорьич, уж ты прости меня, дурака старого… Сдается мне, не затмил ли сатана ваши очи погубления ради? Как бы в подлецах не остаться, Максим Григорьич. Присягу-то всемилостивой государыне рушить — душа дрожит. Ведь меня скоро и на тот свет позовут.

Каково-то мне будет там перед господом глазищами-то хлопать да ответ держать. Господь-батюшка скажет: «Что ж ты, Пустобаев, под конец часу своего-то проштрафился? Нешто не толковали тебе рабы мои — полковник Симонов да генерал Рейнсдорп, что Петр Федорович давно помре? Эй, скажет, ангелы-архангелы, покличьте-ка сюда душу усопшего Петра Федорыча!..»

Умный Шигаев, закусив бороду, с улыбкой покашивался на захмелевшего старого казака.

— И вот, войдет усопший Петр Федорыч, а на головушке-то его — мученический злат-венец. И велит ему господь бог: «А ну, скажет, изобличи-ка, усопший Петр Федорыч, казака Пустобаева, что за раз две присяги рушил: и тебе, и благоверной супруге твоей Екатерине Алексеевне».

— «Господи, скажет тогда Петр Федорыч, он, старый хрен, весь пред тобой, нечего и обличать его. Раз он, пьяный дурак, вору Пугачёву присягнул, сажай его скорея в котлы кипучие».

— Стой, старик, — прервал его улыбавшийся Шигаев.

А юный казачок Мизинов, слыша такую речь старого казака, всхлипнул, отвернулся и, крадучись, снова облился слезами.

— А ты вот что в оправданье богу-то скажи, — проговорил Шигаев, ласково заглядывая в угрюмые глаза Пустобаева. — Господи, скажи, престол твой предвечный столь высоко над землею вознесен, что тебе, господи, и не видно, как великие дворяне да архиереи обманывают тебя. Ведь они Петра Федорыча-то насильно с престола сверзили да живота лишить хотели, только люди добрые пособили бежать ему да в народе укрыться. Он промежду народа двенадцать лет скрывался, всякое горе людское выведал, а как невмочь стало ему человеческие страдания выносить, он, батюшка, и объявился. И я, мол, господи, вторично присягнул ему. Да и еще скажи богу-то: ведь ты и сам, господи Христе, во образе человека бедного такожде по земле ходил, такожде вызнавал, какую маяту простой люд терпит. Не ты ли, господи Христе, молвил: «Придите ко мне все труждающиеся и обремененные, и аз упокою вы».

Вот, Пустобаев, как надо господу-то отвечать.

Пустобаев сидел, сгорбившись, упорно глядел в землю, думал. Наконец сказал:

— Одно дело — царь небесный во образе простого человека, другое дело — простой человек во образе царя. Ты, брат Максим Григорьич, писанием церковным не собьешь меня. Хоша я и темный, а в писании-то со слыха не хуже другого прочего кумекаю. Ежели я уверую, что он царь, а не приблудыш, присягну, а ежели…

— Как знаешь, — сразу охладев, проговорил Шигаев, поднялся и пошел прочь. — Думай, старик.


Во многих местах горели костры, разбившееся на кучки войско готовило себе обед. Кой-где у костров, подоткнув подолы и засучив рукава, стряпали молодые и пожилые женщины: это каргалинские татарки и сакмарские казачки, провожавшие своих мужей и сыновей в поход. Вдоль берега Сакмары стояли на лафетах в два ряда восемнадцать пушек и два единорога, возле них — вооруженные артиллеристы, канониры. Тут же разбита палатка начальника артиллерии Чумакова. В укромном месте, вдали от костров, на возах — ядра, гранаты, порох в картузах. Строгий казачий караул никого сюда не допускает. Возле палатки войскового начальника, атамана Андрея Овчинникова, говорливая кучка молодых казаков заготовляет походные хорунки (знамена). Две казачки — одна рябая и брюхатая, другая скуластая и тонкая, как жердь, — напевая песни, проворно, без устали работают иголками: на широкие цветные полотнища знамен нашивают кресты, вензеля, изображающие П/III и короны.

Стан раскинулся на версту. Дымочки тянутся к небу, слышен крикливый говор, песня, хохот. Вдали кони пасутся. Их сторожат казаки и приставшие к войску псы. Тощий пес с обвисшим задом лечится какой-то одному ему ведомой травой: сорвет стебелек, пожует, проглотит. По зеленой пойме реки жирует стадо войсковых овец.

Губастый горнист Ермилка поймал в реке двух небольших черепах и несет их в подарок — одну Нениле, другую барыньке Харловой.

Мальчик Коля прибежал в палатку к сестре.

— А ты, Лидка, все плачешь? — говорит он ей, поднимая брови и взвизгивая. — Ну, что ж такое… Эка штука… Меня Ермилка на коне катал.

Вмах-вмах!..

Лидия сквозь слезы улыбается. Круглолицая, побледневшая, с темными кругами возле глаз, она стала еще красивее, оттенок горести и страдания придал еще больше прелести простым, милым чертам её лица. Она нагружает карманы брата леденцами, пряниками, дает вина ему.

Коля с жадностью пьет, прикрякивая, как взрослый, просит еще. Душа его тоже скорбит безмерно: о чем бы он ни думал, ему все время мерещатся покойные отец, мать… Иногда среди ночи он отрывает голову от подушек и через тьму взывает к матери: «Мама… Мамусинька моя!..» Но тьма молчит.

62