Емельян Пугачев. Книга 2 - Страница 96


К оглавлению

96

— Неужто пополам?

— Как перерубило! Одним пыхом…

— Страдалец…

— Страдалец-то не он, а мы страдальцы, кои вживе остались, — сказал в туман дядя Митяй. — Заводская жизнь самая страшительная, гаже её нет.

Самый крепкий человек возле домницы боле шести лет не выдюжит. Вот через это самое и ударяются трудники в побег. И я бегивал. И вот слушай, мил человек… Лет шесть тому натыкался я в лесу на праведного человека, на дедушку Мартына, отшельника. Он тоже давным-давно с завода утек и поселился в самой трущобе, в уреме… И долго сила господня спасала его от розыскных команд.

— Ишь ты!..

— Он себе избушку березовую срубил да опустил в землю ее. Крыша вровень с землей сделалась, а поверх крыши мох, чапыжник, деревьица растут — в двух шагах возле такого жительства пройдешь — не приметишь. Во как, миленькой… Избушка мерою до пяти аршин, лаз в её тайный, потайное оконце на восток. А земля на полу укрыта хвоей насеченной: лежать мягко, и дух от хвои добрый. А в уголке чувал из дикого камня, для сугрева. Под потолком иконка старозаветная, пред ней самодельная свечечка — старец свечи-то сам делал, он в уреме на деревьях четыре диких бортовых улья сыскал… Ну-к у него и медок, и воск! И была у него святая рукописная книжица «Ефрем Сирин», он мне её вгул читывал… Бывало, оба от умиления над книжицей плакали… — Дядя Митяй вздохнул, почмокал губами и вдруг умолк.

Хлопуша толкнул его в бок:

— Уснул, чего ли? Сказывай! Я уважаю этакое.

— Да нет, не сплю я. Думки разные одолевают про правду да про кривду… Вот я и толкую… Добро жить в пустыне, добро о душе пекчись.

Как вспомнишь, вспомнишь жизнь людскую, пропащую, так кровь в жилах и застынет, — голос дяди Митяя стал еще душевней, еще трогательней, своими воспоминаниями он был по-настоящему взволнован. — Да, да… Такие страданья людям, такие печали да болезни! Пошто мы, окаянные, на мир богом посланы. Пошто одни в тепле да в радости, а другие весь век маяться обречены, в молодых годах стариками ходить?

— А-у, — вздохнул Хлопуша. — А-у, брат… Мается весь народ, все люди страждут, а в веселости век живут только господишки да купчишки, да еще разве алхиереи с протопопами. Я-то знаю, я-то, браток, все знаю. Я и алхиерейскую бывальщину знаю, всю до подоплеки, я сам у тверского алхиерея в услуженьи жил.

— Оо-о! Бывалый, значит, человек.

— Ну, а как же отшельник-то, Мартын-то твой? — помолчав, спросил Хлопуша. — Как жили-то, чем питались-то вы?

— А питались мы больше всухоядь: то грибками, то ягодками. Ну, правда, приносил нам из деревни дед один хлебца, молочка когда. Приносил тайно. Помолится с нами, поплачет о грехах и — домой в радости. От молитвы да от покаянных слез всякая душа людская в радость приходит. Да и сам я в радости у старца жил. Душа играла, как солнышко о пасхе… А вот как сграбастали меня, да выдрали до полусмерти, да на руки, на ноги кандалы наложили, опять я заскучал! В Сибирь на вечное поселение просился, не пустили. Ой, многие, многие просятся в каторгу, чтоб от немилой заводской жизни уйти, — не пущают.

— А вот ужо мы на заводах старые-то распорядки переломим, — убежденно проговорил Хлопуша.

— Дай-то бог! — вздохнул дядя Митяй.

— Добро бы к старцу-то твоему зайти да покалякать с ним, — сказал Хлопуша и почему-то застыдился своих слов. — Хоша, правду молвить, не шибко-то я люблю святых: бездельники, пустобрехи… Ну только и промеж них попадаются трудники, людскому миру наставники. Знавал и таких я.

— Умер старец праведный Мартын, преставился! — уныло молвил дядя Митяй и перекрестился. — Как учинил я побег в последний раз недель с шесть тому, не боле, опять к старцу подался. Вошел я в келейку, в коей пять годков не бывывал, гляжу — на сухой хвое кости человечьи лежат, руки сложены, череп в праву сторону откатился. А тела и следу нет, истлело скрозь. На ножных костях лапотки, на плечах да на руках армячишко тленный.

И книжица «Ефрем Сирин», открытая на груди… Ой и тяжко ж мне стало…

Пал я наземь да и завыл в голос… А вскорости после того и сыскан я был.

Вот привели меня в заводскую тюрьму, приговорили к двум тыщам шпирутов этих — стало быть к самой смерти! За многократные побеги мои то есть.

Дядя Митяй почвыкал носом, повздыхал и вновь заговорил, но голос его окреп и оживился.

— А тут, гляжу, явились ко мне в тюрьму середь ночи трое парней.

Думал я — ангелы небесные. Нет, наши ж парни — Ванька, Степка да Тереха, что у кричных молотов робят. Вот явились да и говорят мне: «Мы сей минут, дядя Митяй, с тебя кандалы сорвем, мы караульных солдат водкой опоили. И бери ты, — говорят, — лошадь сготовленную, возле зимника в балчуге стоит, и беги ты, — говорят, — не медля к Оренбургу-городу, там царь объявился, и толкуй батюшке, пущай он к нам силу шлет. А мы ему, свету белому, служить согласны по вся дни…» Ну, я и поскакал. А достальное, миленький мой, сам знаешь… И я так полагаю своим умишком, что этакое дело благодатное приключилось не инако, как по молитвам Мартына, старца праведного… Да ты слушаешь, ай спишь?

Хлопуша храпел и взмыкивал.

2

На другой день, совершенно неожиданно, пристали к Хлопуше в степи четыре десятка конных башкирцев, готовых служить новоявленному государю.

Башкирский старшина сказал:

— В нашу землю пресветлый царь указ прислал. Вот мы и поднялись.

Спустя сутки взбодрившийся отряд вступил в дремучие уральские леса.

96